Дверь захлопнулась. Я выругалась, витиевато и зло. Так меня не оскорбляли с тех пор, как мне было семнадцать и Лешка Японец, наглый гаденыш, обозвал меня шлюхой. Он отделался чашкой кофе в физиономию. Этот клетчатый клоун определенно заслужил большего. Я задумалась, не позвонить ли в издательство, рассказать о причудах товарища конкурсанта. Даже набрала номер, но, услышав гудок «занято» не стала перезванивать. Зерно истины в словах рыжего визитера определенно было – премии в нашем ремесле присуждались самым парадоксальным образом, и ни малейших иллюзий по поводу никто кроме наивных новичков не испытывал. Случалось, и покупали призы и проталкивали своих, и валили перспективные вещи. Ходила байка, как один ушлый автор получил «цацку» потому, что поставил всему фестивалю пару ящиков коньяка. Почему бы и мне не заработать деньжаток, раз они сами пришли в руки? Наверняка все уже решено, и имя победителя изящной гравировкой украшает серебряное перышко. …Мы подпишем союз и айда в стремена и ещё чуток погрешим…
Я смачно плюнула в пепельницу, заботливо выставленную на тумбочке и вместо оплаченного обеда осталась в номере – перестраивать выступление заново. Даже если победы мне не видать, я устрою этим ленивым сычам Монти Пайтонов со святым Граалем подмышкой – черта с два кто из них рискнул бы выставлять на посмешище свой драгоценный текст, гениальную, трепетную не-тле-ноч-ку. А я привыкла – опыт аскера и уличного актерства не стереть приличным костюмом и не купить за серебряное перо. …Значит не шутят оне. Тогда я немножечко пошучу.
Препарирую текст, как вивисектор – стальную крысу. Разложу беззащитную тушку на атомы. Вытащу со страничек наружу всех блох и поштучно швырну их в зрителей. Вывернусь вон из кожи, чтобы партер поднялся и хлопал стоя. Я хочу победить. И сумею.
Вместо скромного черного платья я выбрала красное кружевное с яростным декольте. Вместо удобных ботинок – острые как ножи шпильки. Села на пол, сделала кувырок через голову, хорошенечко потянулась, оттягивая носки. И напоследок распустила волосы – густо-медную, закрученную в пружинки тяжелую гриву. Кого бы ни рассчитывал встретить этот клоун, вряд ли он ожидал шута.
Поиграем, коллега?
Огонь!
– Стреляй! Стреляй, Андреич! Уйдет ведь фриц! – хриплый голос ведомого поднял Кожухова с койки, бросил в пот. Ладони дернуло болью, словно под ними снова был раскаленный металл пулемета… лучше б так, в самолете на два шага от смерти, но вместе. Чтобы Илюха опять был жив. Но юркий «МиГ» с двумя звездами на фюзеляже рухнул в поле под Бельцами, а товарищ старший лейтенант Плоткин не успел раскрыть парашют.
Или не сумел – Кожухов видел, как друга мотнуло в воздухе, приложив головой о хвостовую лопасть. Клятый «мессер» уходил к Пруту оскорбительно медленно, но патроны кончились, и топлива оставалось впритык. Скрипя зубами, сплевывая проклятия, Кожухов развернул «МиГ» на базу. Он доложил командиру, сам написал письмо матери, выпил с парнями за упокой души – и которую ночь подряд просыпался с криком. Тоска томила угрюмого летчика, разъедала душу, как кислота.
– Приснилось что, Костя? – сосед справа, молодой лейтенант Марцинкевич приподнялся на локте, чиркнул зажигалкой, освещая казарму. – Может водички дать?
– Пустое, – пробормотал Кожухов. – Не поможет. Душно что-то, я на воздух.
Он поднялся, и как был, босиком, в подштанниках и нательной рубахе, вышел вон, глотнуть сладкой, густой как кисель молдавской ночи. Где-то неподалеку был сад, пахло яблоками – и мирный, доверчивый этот запах совершенно не подходил к острой вони железа и керосина. Кожухов подумал, что в Москве только-только поспели вишни. В тридцать девятом, когда Тася носила Юленьку, она до самых родов просила вишен – а их было не достать ни за какие деньги. Потом она трудно кормила, доктор запретил ей красные ягоды. Бедняжка Тася так ждала лета, Кожухов в шутку обещал ей, что скупит весь рынок – и ушел на фронт раньше, чем созрели новые ягоды. Левушка родился уже без него, в эвакуации, в деревенской избе. Он знал сына только по фотографии и письмам испуганной жены – ей, коренной москвичке был дик крестьянский быт. И помочь нечем – Кожухов оформил жене аттестат, раз в два месяца собирал деньги, но от одной мысли, что она, такая хрупкая и беззащитная, рубит дрова, таскает мешки с мукой и плачет оттого, что по ночам волки бродят по темным улицам деревушки, у него опускались руки. У Илюхи жены не было, только мать и сестра в Калуге, но друг воевал с непонятной яростью, словно один мстил за всех убитых. «А они наших женщин щадят?» – кричал он в столовой и грохал по столу кулаком. «Детей жгут, стариков вешают ни за что – пусть подохнут, суки проклятые!». Сам Кожухов воевал спокойно, так же спокойно, как до войны готовил курсантов в авиашколе. И до недавнего времени не ощущал гнева – может быть потому, что потери проходили мимо…
– Не нравишься ты мне, приятель! – настырный Марцинкевич прикрыл дверь казармы и остановился рядом с товарищем, неторопливо скручивая цигарку. – Которую ночь не спишь, орёшь. С лица спал, глаза ввалились, от еды нос воротишь.
– Ну уж… – неопределенно буркнул Кожухов.
– Сам видел – идешь из столовой и то котлету Кучеру кинешь, то косточку с мясом, а он, дурень собачий, радуется, – Марцинкевич затянулся и выпустил изо рта белесое колечко дыма.
– А тебе-то, Адам, что за дело – сплю я или не сплю? К девкам своим в душу заглядывай, а меня не трожь, – огрызнулся Кожухов.
Выстрел попал в цель, Марцинкевич поморщился. Статный зеленоглазый поляк как магнитом притягивал женщин – подавальщиц, парашютоукладчиц, связисток – и немало страдал от их ревности и любви.
– Мне-то всё равно. А вот эскадрилье худо придется, если ты с недосыпу или со злости носом в землю влетишь. Сколько у нас «стариков» осталось? Ты да я, Мубаракшин, Гавриш и Петро Кожедуб. И майор. Остальные мальчишки, зелень. Погибнут раньше, чем научатся воевать. Ты о них хоть подумал, Печорин недобитый?
Гнев поднялся мутной водой и тотчас схлынул. Кожухов отвернулся к стене, сжал тяжелые кулаки.
– Тошно мне. Как Илюху убили – места себе найти не могу. Так бы и мстил фрицам, живьём бы на куски изорвал. Думаю – поднять бы машину повыше, и об вагоны её на станции в Яссах, чтобы кровью умылись гады, за Плоткина за нашего.
– Тааак, – задумчиво протянул Марцинкевич. – Плохо дело. Хотя… есть одно средство. Скажи, ты ведь вчера второй «мессер» уговорил?
– Уговоришь его, как же, – ухмыльнулся Кожухов. – Он в пике вошел – а выйти – вот досада какая – не получилось.
Марцинкевич повернул голову, прислушиваясь к далеким раскатам взрыва, потом как-то странно оценивающе взглянул на Кожухова.
– Айда со мной к замполиту, получишь фронтовые сто грамм.
– Непьющий я, Адам, – покачал головой Кожухов и зевнул. До рассвета оставалось часа полтора, сон вернулся и властно напоминал о себе.
– Знаю, Костя, что ты непьющий. Но без ста грамм не обойтись – тоска сожрет заживо. А у нас летчиков первое дело, чтобы душа летала. Оденься и пошли.
В казарме было жарко от человеческого дыхания. Товарищи спали тихо, Кожухову тоже захотелось завернуться в колючее серое одеяло, но он натянул форму и вернулся к лейтенанту. Тот, не глядя, махнул рукой, шагнул в ночь. Зябко поводя плечами Кожухов двинулся следом, мимо взлетного поля, на котором угадывались самолеты, грузные, словно выброшенные на берег киты. Колыхались над головами звезды, похожие на белые косточки красных вишен, шуршал и хлопал брезент, щебетали сонные птицы, какая-то парочка со смехом возилась в кустах. Девичий голос показался знакомым – кучерявая, смешливая щебетунья из столовой аэродрома, то ли Марыля, то ли Марьяна. Почему-то Кожухову стало неприятно.
Плосколицый, безусый «особист» встретил поздних гостей хмуро. Он вообще был нелюдимом, ничьей дружбы не искал и к нему особо никто не тянулся – опасались и не без причины. Слишком легко могла решиться судьба от пары-тройки не к месту сказанных слов. Впрочем, доносчиков в эскадрильях не водилось, да и сам «особист» сволочью не был, не давил парней зря. Так… щурился из-под очков, словно в душу смотрел. На молодцеватое «Здравия желаю, товарищ капитан» он вяло махнул рукой – мол, вольно. Сел на койке, почесал потную грудь – ждал, что скажут бравые летчики, зачем подняли.
– Докладываю, товарищ капитан, – вытянулся Марцинкевич, – старшему лейтенанту Кожухову полагаются фронтовые сто грамм. «Мессер» сбил, напарника потерял. Лучший истребитель в эскадрилье, комсомолец, герой, наградной лист на него ушел в дивизию. Надо, товарищ капитан.
– Надо так надо, – безразлично согласился особист, зевнул и полез под койку. Достал бутылку без этикетки, взял со стола стаканчик, наметил ногтем невидимую риску и налил водку – подозрительно мутную, с резким и сложным запахом.